Все буду молчать.........
Join Date: Mar 2007
Location: Много будете знать скоро состаритесь...
Age: 45
Rep Power: 32
|
Борис Пастернак переводил с армянского немного: Большое стихотворение Егише Чаренца, семь лирических миниатюр Аветика Исаакяна, стихи еще двух-трех авторов. Бывает, армянские его переводы и оригинальные вещи чуть слышно, точно через версты и дали - поверх барьеров! - аукаются друг с другом. К примеру, Пастернак изумительно переложил стихотворение Исаакяна с грустным зачином:
У кого так ноет ретивое,
Что в ответ щемит и у меня?
Это волк голодный под горою
Горько воет, кровь мне леденя.
Часто ли волк - воплощенная злоба и жестокость - вызывает жалость и сочувствие? «Мне на плечи кидается век-волкодав...» Да, волк у Мандельштама жертва (ведь неправедный век окрещен волкодавом), однако поэт отрицает свое с ним родство: «Но не волк я по крови своей». Зато Пастернак увидел ситуацию по-иному:
Я пропал, как зверь в загоне,
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу хода нет.
Переводя Исаакяна, Пастернак вывел: «Мы (волк и я. - Г.К.) родные братья и подобья//В этом мире горя и обид». А потом, уже от себя, написал: я как зверь. Какой, кстати, зверь? Ясно какой. Недаром Александр Кушнер, цитируя строку, обмолвился: как волк в загоне(2)...
Не прошло и года после создания пастернаковского перевода, уподобила себя волку и Ахматова:
Волк любит жить на воле,
Но с волком скор расчет:
На льду, в лесу и в поле
Бьют волка круглый год.
Не плачь, о друг единый,
Коль летом иль зимой
Опять с тропы волчиной
Ты крик услышишь мой.
Наперекор традиции четыре великих поэта - Исаакян (1907), Мандельштам (1931), Пастернак и Ахматова (1959), будто сговорившись, увидели в хищнике жертву, а трое из них уподобили себя ей. Еще через десять лет Владимир Высоцкий подхватил в «Охоте на волков» пастернаковский образ: «Обложили меня, обложили...»
Русская версия исаакяновского стихотворения отмечена великолепной переводческой находкой. Стоявший в подстрочнике вопрос «Чье сердце стенает?» зазвучал в лад оригиналу как грустная народная песня: «У кого так ноет ретивое?» Словечко «ретивое» - редкий вообще-то гость в русской лирике. Не предпринимая, правда, специальных разысканий, я не вспомнил ничего, кроме тютчевского «Заветного кубка»: «Забилось ретивое,//Царь пил в последний раз». Пастернак, надо сказать, нигде не выпячивает народно-песенную основу поэзии Исаакяна и не расцвечивает перевод фольклорной, выразимся так, лексикой, но единственного слова, уложенного в строку, как пуля в яблочко, хватает, чтобы сообщить стихотворению верный тон.
Через много лет Пастернак и сам обратился к фольклорному мотиву:
Встарь, во время оно,
В сказочном краю
Пробирался конный
Степью по репью.
Он спешил на сечу,
А в степной пыли
Темный лес навстречу
Вырастал вдали.
Ныло ретивое,
На сердце скребло...
Обратите внимание: «ретивое», как и в переводе из Исаакяна, «ноет». Из многих возможных вариантов поэт предпочел когда-то им уже примененный.
И еще раз аукнулись друг с другом русские стихи и армянский перевод. Во второй половине 50-х годов Пастернак перевел четыре стихотворения замечательного поэта Амо Сагияна(1914—1993). Сагиян десятилетия кряду без устали писал о своей малой родине - Зангезуре; география его стихов точна: подножия Гязбела, берега Воротана. Эта река - из главных персонажей его лирики; ей, этой реке, посвящены два переведенных Пастернаком стихотворения. В одном из них - «Воротан» - предпоследняя строфа читается так:
«Ах, как яростно стремишься к морю,//Споря с прозрачностью неба, //Ты, родной брат поэтам/Родное имя, родная река».
В армянском языке нет категории рода, и Воротан, символ силы и мужественности, назван братом. Пастернаку ничего не стоило так и перевести; нужно было всего лишь опустить слово «река»: ты, Воротан, брат поэта... только и всего. Пастернак, однако, предпочел проделать операцию куда более сложную: изменить пол своему собеседнику и обратиться к Воротану не как к брату - вослед подлиннику, а как к сестре - вослед себе самому.
Вослед себе?
Знаменитая книга Пастернака носит дерзкое, с оттенком вызова имя «Сестра моя - жизнь». Когда ж и быть дерзким, если не в молодости, а писалась книга 27-летним поэтом («Воротан», кстати сказать, Сагиян написал двадцати пяти лет отроду). Назвав жизнь сестрой, Пастернак не первым ввел в литературу семейственный, что ли, подход к глобальным понятиям. За несколько лет до него Ахматова точно так же окрестила музу: «Муза-сестра заглянула в лицо...» Впрочем, едва ли музу, даже если мы и договоримся видеть в ней поэзию - а это не вполне правомерно, - едва ли музу можно причислить к понятиям глобальным: жизнь, земля, родина...
Но вот святотатственное, на иной вкус, восклицание Блока: «О, Русь моя! Жена моя!» На поверку святотатством тут, разумеется, и не пахнет. Блок говорит о своей предельной слиянности с отчизной; если супруги, как принято считать, - это единая судьба, единая плоть («муж и жена - одна сатана»), то мыслимо ли выразить эту слиянность полнее, яснее и проще?
У Пастернака дело обстоит совсем иначе. Коль скоро жизнь - твоя сестра, у вас, у тебя и у нее, общие родители, верно? Еще точнее, не родители, а родитель; жизнь, она как-никак детище Бога, творца, демиурга; стало быть, поэт, изъясняясь подзабытым в наши дни слогом, богодухновенен, он, как и кровная его родственница, жизнь, явлен на свет не человеком, но всевышним.
При всем при том жизнь - это как-то чересчур общо. И Пастернак придает поистине глобальному, глобальному без всяких оговорок понятию сугубо конкретный облик:
Сестра моя - жизнь и сегодня в разливе,
Расшиблась весенним дождем обо всех...
Жизнь у Пастернака в разливе, а коли так, то способность разливаться уподобляет ее реке, только реке и ничему другому. Теперь выстроим нехитрый силлогизм. Сперва две посылки: жизнь - это река; поэт - брат жизни. Отсюда следует вывод: поэт - брат реки. Ну а придя к такому выводу, вернемся к Сагияну, но процитируем не пословный, как выше, а поэтический перевод, сделанный Пастернаком:
Бушуя и шумя, ты выйдешь к морю,
Пробивши путь средь камня и песка,
С безоблачностью дня и неба споря,
Сестра поэта, чудная река.
Вот уж воистину охота пуще неволи. Слов нет, не слишком корректно превращать брата в сестру, но каков соблазн: вспомнить давнишнюю свою формулу и щедрой рукой дать ей новую жизнь - в чужих стихах, под чужим именем, не особенно при этом и вольничая. Да и какая вольность, помилуйте! Символизируя силу, мужество, поэзию, в конечном-то счете Воротан у Сагияна символизирует именно жизнь. Возникает зеркальная ситуация: у Пастернака жизнь - река, у Сагияна река - жизнь. И поэт в обоих случаях брат этой реки-жизни, жизни-реки...
И по-вашему, Пастернак заменил брата сестрой походя, не ведая, что творит, не замечая разительного, редкостного сходства метафоры Сагияна с собственной метафорой, не сходства даже, а полного тождества? Да никогда! Поэт сделал это совершенно сознательно - и оказался прав.
Что до Сагияна, то и он назвал поэта братом реки-жизни отнюдь не случайно. В другом стихотворении он уверенно говорит о себе как о двойнике природы, над которым не властны смерть и небытие. Брат жизни, близнец природы...
Напоследок, чтобы не иссушить поэзию силлогизмами, формулами и рассуждениями, приведу стихотворение от начала до конца, предпослав русскому его варианту подстрочник. Пастернак, вопреки распространенному мнению о нем как о переводчике непозволительно своевольном, который обращается с чужим текстом слишком уж по-хозяйски, предстает перед нами чутким и бережливым собратом автора: ни одна из красот и находок оригинала - по-армянски это прекрасные стихи! - не упущена и не пошла прахом, но возродилась из подстрочных руин, как Феникс из пепла.
Итак: «Голубое полотно неба// Ложится на снежные завитки гор;// Внизу глухо шумит Воротан,//Разбрызгивая на берега песок и воду.// Вода ли столь безумна и неистова// Или ясное весеннее небо//Рухнуло на голову высоких гор//И, катясь, устремляется вниз?//Безудержной, страшной лавиной//Бессчетные, несметные волны//Со всего маху, как перепуганные гуси,//Летят на камни и утесы...»
Ложится небо синью первозданной
На снежных гор курчавый завиток.
Внизу бушуют волны Воротана,
Разбрызгивая воду и песок.
Вода ли, сумасшествуя, взбесилась,
Иль небо, с миром потерявши связь,
На голову высоких гор свалилось
И ниже устремляется, катясь?
Фонтаном брызг, кипящим ливнем пены
Вода потока тяжестию всей
Бросается на каменные стены,
Как стая перепуганных гусей.
Не могу не восхититься этими перепуганными гусями. Не сохранив в мощной, страстной, упоенной движением строфе ни словечка из подстрочника, Пастернак, следуя за автором, безошибочно смягчил ее напор простодушным, с усмешкой в уголках губ, сравнением. Вообще при том, что в русском «Воротане» нет сколько-нибудь ощутимых смысловых потерь, поэтически его сила неотразима. Прочитав на своем веку и сравнив с оригиналом великое множество переводов с армянского, берусь утверждать: этот - из числа образцовых.
Далее в стихотворении стоит строфа, послужившая непосредственным поводом для моих заметок, а за ней - финал:
Рождай в ущелье отзвук неустанный,
Из пропасти подпрыгивая ввысь,
Спеши вперед, теченье Воротана,
Зови и увлекай и вечно мчись!
Воротимся на миг к нашим рассуждениям. «Зови и увлекай и вечно мчись» - разве это не о жизни? О жизни, сестре поэта.
_____
1. - «Мы вернулись из Армении, - пишет в своих воспоминаниях Надежда Яковлевна Мандельштам, - и прежде всего переименовали нашу подругу. Все прежние имена показались нам пресными: Аннушка, Анюта, Анна Андреевна. Новое имя приросло к ней, до самых последних дней я ее называла тем новым именем, так она подписывалась в письмах -Ануш. Имя Ануш напоминало нам Армению...»
|